https://electroinfo.net

girniy.ru 1 2 ... 41 42

Библиотека http://vpn.int.ru



Зигмунт Бауман

Индивидуализированное общество


Предисловие к русскому изданию

В этой книге рассмотрены характерные черты того типа общества,

которое возникло на Западе в последние десятилетия и к которому

присоединяется теперь Россия, пусть и с некоторой задержкой,

возникшей, впрочем, не по вине самих россиян. Общество это не похоже

ни на какое из тех, что известны нам из прошлого. Оно не похоже и на

общество эпохи модернити, описанное почти во всех традиционных

учебниках социологии; и уж конечно оно не похоже на предшествующее

модернити общество – [тот исходный пункт], от которого почти сто лет

тому назад Россия начала свой собственный путь модернизации.

Один из ярких признаков государства, существовавшего до периода

модернити, заключается в том, что оно не имело представления о

«новых и усовершенствованных» нормах справедливости и даже не

пыталось их установить. На это бездействие власти не влияли ни

протесты против несправедливости, ни распространение утопических

идей, отвергавших существующий порядок вещей как несправедливый. Но,

как установил Бэррингтон Мур-младший в своем исследовании,

посвященном истории развития представлений о «несправедливости»,

лишь в немногих случаях страдания, выпадавшие на долю людей,

воспринимались ими как «несправедливые» и вызывали какие-либо

про­тесты. Обычно лишь «чрезмерные» страдания, то есть бо­лее

суровые, чем были пережиты в недавнем, еще не забытом, прошлом,

воспринимаются как «несправедливые». При феодализме крепостные

поднимали мятежи, как правило, ради восстановления

Rechtsgewohnen­heiten – традиционного размера барщины или оброка,

даже если и они были чрезвычайно тяжелыми и мучительными. Эти


привычные тяготы должны были переноситься смиренно и безропотно,

поскольку считалось, что они ниспосланы свыше, а значит, и отменить

их не во власти человека.

Признав за людьми способность вновь и вновь безошибочно

воспроизводить условия своего существования, а значит, быть

единственными хозяевами со­б­ственной жизни, эпоха модернити открыла

широкий простор для несогласия и сопротивления любым

обстоятельствам, считавшимся неудобными и воспринимавшимся как

тягостные. Никакие тяготы в принципе уже не могли избежать осуждения

– казались ли они порожденными человеком или установленными свыше.

Никакие условия жизни, считавшиеся вполне сносными, не были

гарантированы от того, что в будущем они, возможно, или даже

наверняка, подвергнутся переоценке и окажутся признаны неоправданно

тяжкими, и ничто не могло воспрепятствовать требованиям такой

переоценки. Чтобы дать ей толчок, нужно было лишь представить

доводы, достаточно убедительные для привлечения необходимых сил и

средств. По мере того, как предавались осуждению все новые категории

человеческих страданий (то есть по мере того, как за ними

признавалась социальная природа), порог терпимости и готовности

выносить стеснен­ное положение опускался все ниже и ниже. В конце

концов, модернити обещала всеобщее счастье и уничтожение любых

неоправданных мук и лишений. Она предполагала также признать

неоправданными любые тяготы. Основополагающие документы эпохи

модернити – американская Декларация независимости и французская

Декларация прав человека и гражданина – провозглашали право каждого

человека на достижение счастья. При этом считалось, что обеспечение

этого права есть важнейшая функция государства.


Государство модернити как оплот борьбы за лучшую жизнь


Когда чуть больше семидесяти лет назад, в 1929 году, в работе

«Неудовлетворенность в культуре» Зигмунд Фрейд обрисовал облик

модернити, считающей себя строем цивилизации (то есть такой формой

общежития, в которой на судьбу человека нанесен лоск гуманности), он

назвал свободу от страдания и других несчастий, таких, например, как

угроза безопасности или уродство, наиболее значимыми при­знаками

цивилизованного существования. Он надеялся, что свобода от

страданий, равно как и от страха перед ними, подвигнет людей на

экспериментирование и риск – а именно этого и требует от свободного

человека нелегкая задача самоутверждения, – и тем самым будет

способствовать формированию личности в условиях свободы.

Самостоятельность людей должна была сделать каждого человека

хозяином своей судьбы. Поскольку же суверенное право действовать

принадлежало государству, соответствуюшая задача возлагалась на

законодательные и исполнительные органы власти. Как заметил Жак

Эллюль, «кто, по мнению современного рядового человека, должен

реорганизовать общество, чтобы оно наконец стало таким, каким должно

быть? Государство, только государство» [1]. С самого своего

возникновения современное государство столкнулось с огромным,

практически непреодолимым вызовом. Не существовало никакой иной

силы, ни человеческой, ни сверхъестественной, на которую можно было

бы списать как страдания людей, так и то, что избавление от них

осуществляется недостаточно решительно: «в конце концов, все

проблемы являются политическими, и они могут быть решены лишь

политическими средствами». Выражаясь словами Эрнста Кассирера,


по­литические лидеры эпохи модернити оказались в роли «знахарей,

обещавших излечить все болезни общества» [2].

Самая серьезная дилемма эпохи модернити, стоявшая на пути ко

всеобщему счастью, заключалась в том, что [с одной стороны]

возложение ответственности за решение этой задачи на государство –

высший орган власти и конечное воплощение самодостаточного и

самоуправляемого человечества – приводило к многочисленным

злоупотреблениям и вскоре стало восприниматься в большей мере как

усиление бремени, чем как освобождение от него; c другой же стороны,

обретение индивидом уверенности в себе и ответственности за себя в

результате его ос­во­бождения от любых ограничений представлялось

еще менее приемлемым.

Это последнее открытие привело наиболее проницательных мыслителей к

выводу о том, что «если бы человек следовал лишь своим природным

инстинктам, он не стремился бы к свободе; скорее, он выбрал бы

зависимость… Cвободу же часто считают скорее обузой, чем

привилегией» [3]; а поскольку неизбежным спу­тником любой

индивидуализации становится нарастающее одиночество, освобождение

индивида, как правило, сопровождается «чувством бессилия и

беспокойства», порождающим «инстинктивное желание отказаться от

своей индивидуальности и преодолеть чувство одиночества и бессилия,

целиком растворившись во внешнем мире» [4].

На протяжении большей части ХХ века Европу преследовал призрак

всемогущего государства, готового использовать возможность,

открывавшуюся в связи с массовым «бегством от свободы», и охотно

обеспечить то «растворение во вне­ш­нем мире», которое для одиноких,

покинутых и напуганных людей представлялось скорее сладкой мечтой,


чем кошмаром. Политические раздумья о путях развития национальных

государств, которые, возможно, уже прошли точку не­возвращения,

полнились мрачными предчувствиями (подобными тем, что высказывались

Ханной Арендт) тоталитарных тенденций, проявлявшихся всякий раз,

когда возможности государства обращались на преодоление «новых

проблем» и когда тоталитарные решения представлялись все более

привлекательными и соблазнительными для многих рядовых граждан,

страдавших под бременем ответственности за принимаемые ими каждый

день решения и за их последствия. Новых же проблем всегда хватало, и

ожидалось, что их станет еще больше в том неспокойном мире, где

государства воюют между собой, а внутри каждого из них не утихают

социальные битвы. Как отмечал Кассирер, «в политике мы всегда живем

словно на вулкане, и должны быть готовы к потрясениям и извержениям»

[5]. Другие, такие как Отто Шмитт, взгляды которого всей душой

поддерживал Гитлер и наверняка одобрил бы Сталин, если бы прочел его

книги, приветствовали становление тотального государства (totale

Staat), считая его едва ли не величайшим событием тысячелетия –

вторым пришествием утраченного или опрометчиво отмененного

священного порядка, заботливого и щедрого, но в то же время

всеобъемлющего, всерегулирующего и всепоглощающего.

Оценки амбиций государства различались очень сильно, от безграничной

радости до мрачного отчаяния, но ожидания были на удивление схожи.

Антиутопии будущего, нарисованные Джорджем Оруэллом и Олдосом

Хаксли, нередко представляющиеся диаметрально противоположными, и

вправду различались в каждой своей детали – кроме одной: и там, и

там орган верховной власти твердо и навечно располагается вне


досягаемости его подданных, в то же время контролируя все, даже

самые интимные стороны их жизни. Он надзирал за каждым шагом,

который предпринимали или могли предпринять подданные, и сурово

карал всех, кто выбивался из строя (если, конечно, прежняя муштра не

устраняла саму возможность такого своевольного поведения). Во

времена, когда шок, вызванный тоталитарными режимами большевиков и

нацистов, был уже осмыслен и «переварен», паноптикальная модель

социального контроля Джереми Бентама (с ее системой вездесущего

въедливого надзора, а также четким делением общества на надзирателей

и надзираемых), будучи возрождена и переработана в трудах Мишеля

Фуко, оценивалась просвещенной публикой как исключительно точная

модель современного государства и тенденция, внутренне присущая

любой власти эпохи модернити.

Всезнающее, вездесущее и всемогущее Государство, с которым

связывалось окончательное порабощение (или, для некоторых

мыслителей, освобождение) человека эпохи модернити, рассматривалось

как излишне детерминированное. При­чиной этой чрезмерной

определенности было совмещение двух самостоятельных, но

взаимодополняющих тенденций: с одной стороны, недовольства граждан

необходимостью постоянно делать тот или иной выбор, и, с другой,

страстного стремления жадных до власти политиков ограничить такую

возможность выбора, а то и вовсе ее истребить. Теодор Адорно, вполне

в духе времени, подробно писал об обеих тенденциях и об их

результирующем соединении: поскольку «индивидуальный нарциссизм»

постоянно усиливается, но остается неудовлетворенным,

раз­очарованные индивиды пытаются компенсировать его «коллективным

нарциссизмом, возвращающим им как личностям часть самоуважения,


которое этот же коллектив у них и отбирает, но которое, как они

надеются, им удастся полностью восстановить через иллюзорное

отождествление себя с коллективом» [6]. С другой стороны, однако,

«религиозная тема греховности человека, идущая от грехопадения Адама

и радикально секуляризованная уже у Гоббса, предстает в новом

обличьи, превращаясь в служение самому злу. Поскольку

предполагается, что людям не дано установить справедливый строй, им

доказывают преимущества существующего несправедливого порядка. То,

что Томас Манн, возражая Шпенглеру, назвал ‘гуманистическим

пораженчеством’, становится всеоб­щим явлением». Люди негодовали по

поводу обязательств, которые считали практически невыполнимыми;

власть предержащая выражала готовность «забрать» эти обя­зате­льства

у своих подданных вместе с их свободой.

Немногие мыслители завершившегося столетия (и их число сокращалось

год от года) верили в реальность демократии, определяемой

Аристотелем как союз автономной власти и автономных граждан.

Некоторые оплакивали мечты эпохи Просвещения; другие роняли скупые

слезы на похоронах того, что они изначально считали неудачной и

обреченной иллюзией, незаконнорожденным отпрыском тщетных упований.

Но почти никто из них не предсказывал зарождающейся и хрупкой

демократии долгого, и тем более безоблачного, будущего. Резко

различающиеся мнения имели под собой единую основу: консенсус в

вопросе о том, что полномочия государства будут расти, а права его

граждан – сокращаться. Наблюдатели сходились как в том, что крах

демократической иллюзии был предопределен внутренне присущей

неспособностью человека к самоутверждению (осо­бенно к тому

самостоятельному, автономному самоутверждению, к котором и нуждается

демократия), так и в том, что решающий удар по ней будет нанесен со

стороны государства и его одержимых властью правителей.

Старший Брат на телеэкране: новые времена, новые страхи

Чтобы представить себе дистанцию, отделяющую нынешнее по­коление и

присущие ему страхи от поколения, чьи страхи выразили Адорно,

Арендт, Кассирер, Фромм, Хаксли и Оруэлл, стоит обратиться к телешоу

«Старший Брат», которое в последнее время стремительно завоевало все

телевизионные компании и их зрительскую аудиторию.

«Старший Брат» стал притчей во языцех практически мгновенно. Можно

предположить, что его ошеломляющий успех был бы невозможен, если бы

жизнь, изображенная в передаче (как, впрочем, и в других близких по

жанру программах, таких, как французское шоу «На чердаке»,

англо-американская игра «Слабое звено» или американо-английская

«реалистичная драма» «Последний герой»), сама по себе не стала к

тому времени всепоглощающей, если не единственной, игрой для

взрослых. Это не только удивило просвещенные слои общества, но и

застало их врасплох. Их реакция была смущенной и озадаченной, вроде

того что «все это полная дребедень». На самом же деле, стоит только

копнуть поглубже, как откроется истинное значение этого феномена как

видимого симптома скрытых перемен.

Однажды в 1999 году, когда по телевидению показывали передачу о

группе людей, на месяц помещенных под стеклянный купол в аризонской

пустыне, Джона де Мола из Хильверсума, по его собственным словам,

«осенило» [7]. Он изобрел «Старшего Брата». Вначале его детище

показали на небольшом частном телеканале «Вероника», где передача


сразу же завоевала такую популярность, что ее быстро перехватили

крупнейшие телевизионные корпорации, запустив аналогичные программы


следующая страница >>