girniy.ru 1

АРДАК


На берегу озера Маркаколь, там, где ручей Шарыкты впадает в него, стояла в давние времена небогатая юрта. Словно серый гусь, у которого убили подругу, оставалась на одном и том же месте эта юрта, и вокруг нее по широкому выгону бродил пасущийся скот. Козы, овцы и телята держались единым стадом, не разбредаясь, и над ними возвышался, словно внимательный пастырь, белый верблюд с широкими, чуткими ноздрями. Иногда среди его безмолвной паствы, молитвенно вцепившейся зубами в траву, появлялся гнедой мерин хозяина. Отпущенный на волю со спутанными ногами, гнедой неуклюже скакал вслед за другими, спеша поскорее наполнить свое необъятное брюхо.

Старик Кожа, хозяин юрты и стада, был человеком не безродным. Когда-то он жил в ауле. Подобно тому, как грива и хвост являются признаками лошади, так и родственники своим существованием подтверждают, что не безроден тот человек, у которого они имеются... Когда Коже было всего двадцать пять лет и умер его отец, младший сын деда Есиркегена, налетели дядья Шалабай с Далабаем, разделили имущество умершего на три части и, захватив каждый свою долю, торопливо удалились. На прощание дядья сказали парню: «Покойный тебе был отцом, но нам-то он приходился родным братом!» И остался Кожа один с матерью на разоренном зимовье.

Вот тебе и родственники! Кожа не был лентяем, и потому через несколько лет он умножил доставшуюся ему часть отцовского имущества. Нашлась хорошенькая невеста для него, и ходивший еще недавно в голодранцах Кожа устроил богатый свадебный той. Приглашены были на свадьбу и дядья, но Шалабай с Далабаем отказались: «Сопляк женился, не посоветовавшись с нами. Не пойдем!» Но если бы этим только и обошлось... Завистливые родственники пустили слух, что при разделе имущества Есиркегена старуха Кадиша, мать Кожи, утаила для сына пару овец, а от тех двух теперь народилось, мол, пять штук. И среди бела дня Шалабай и Далабай угнали из стада племянника пять овец. Тогда-то и рассердилась на деверей старая Кадиша: «Как! Не постыдиться родных! На глазах у всего аула учинить разбой? Да лучше никогда не видеть таких родственников, чем жить рядом с ними и терпеть от них срамоту. Нет! Твой отец воспитывал тебя не так. Свалим-ка юрту и на рассвете уедем к Маркаколю — там у родничка Шарыкты есть никем не занятое пастбище».


Назавтра уже дым из юрты Кожи взвился над пустошью у озера Маркаколь, и с того дня, словно галопом, пронеслось лет двадцать пять. Особенного благоденствия не принесли Коже прожитые годы, но и несчастливым не мог бы он посчитать новое место. Четверть века прошло в трудах, Кожа смотрелся уже стариком, а всего богатства его хватило бы как раз на то, чтобы разок почаевничать как следует. И уже давно покинула этот мир старая Кадиша, зато пришла в него пригожая, сильная Ардак. Она оказалась единственной у Кожи, и, сколь он ни бурчал, жена его так и не смогла расстараться на большее.

Перед смертью старуха дала наказ сыну:

— Пока не поздно, вернись-ка в аул к людям. Мы оказались похожи на тех, которые, рассердившись на вшей, бросают в огонь кожух. Обидевшись на родственников, мы оставили аул, и с тех пор ни ты, ни я дня не прожили без тоски по людям. Чего уж скрывать перед смертью... Люди, как говорится, солгали, да и мы правды не сказали, уж видит аллах. И еще говорят, что на людях и горе вполгоря. Возвращайся в аул, сынок, пускай даже натравят на тебя всех собак. Пускай пнут тебя ногою по голове, но, когда заболит у тебя самого нога или голова, только люди тебе помогут... А в этом несчастном доме, одиноком, словно заблудшая овца, нет даже савана, во что завернуть меня... И соседей нет, у которых можно было бы попросить. Вот оно как все обернулось... Но на это, видно, божья воля. Наказал нас аллах за какие-то грехи...

И правоту этих слов Кожа ощутил сразу же, как только не стало строгой, мудрой матери. Встретить свою смерть ей было легче, чем сыну видеть это, ибо она давно уже — всю жизнь — готовила себя к такой встрече, зная, что когда-нибудь с закрытыми глазами уйдет в вечность, а сын не был готов к подобной утрате; и в этот тяжелый час не оказалось рядом с ним милых людей, которые могли бы разделить с ним горе. Даже могилу пришлось ему рыть самому — хорошо, хоть земля попалась мягкая, без камней. И над свежей могилой стояли трое: Кожа, его жена и пятилетняя Ардак. Она была поражена тем, что зарыли в землю уснувшую бабушку, но потом отвлеклась, увидев влажную глину, принялась лепить из нее кибитку. А Кожа шевелил губами, молитвенно оглаживая лоб и лицо ладонями.


Но время течет и уходит, как вода сквозь пальцы, и вот уже Ардак, недавно лепившая игрушку из могильной глины бабушки, стала взрослой девушкой. Подобна весеннему цветению пора девичества в шестнадцать лет.

Ардак, миловидная пастушка, помощница матери и отца, была для них одновременно и дочерью и сыном. Не счесть достоинств прелестной девушки, а недостаток всего один. Язык ее не проворачивал раскатистого звука «р» — быть может, потому, что, балуемая любящими родителями, она до сих пор чувствовала себя малым ребенком, кому так естественно картавить и шепелявить. Так и не научилась она твердому «р-р-р», и это убивало ее добрых родителей. Они-то знали и горевали, что небольшой этот изъян может свести на нет все ее достоинства.

— Вот уж так получается, жена, как люди говорят: упадет с неба кусок кожи, а бедняку все равно даже на заплатку не достанется,— бывало, сердито жаловался отец.— Будем, будем мы еще за голову хвататься да по ляжкам себя хлопать, что единственная дочь у нас почти, считай, немая... Это тебе не парень, который может, развалившись на коне, гаркнуть: «Эй, в лот тебе дышло! Плигнал вон лошадей табун! Отдавай свою ласплекласную дочь!..» И такому отдадут дочь, не посмотрят, что язык коротковат. Но кто же станет сватать косноязычную девку? Увидишь, мать, они будут смотреть не на ее лицо, а на язык...

— Ардак, слава аллаху, у тебя и за сына и за дочь. Ну не возьмут замуж — что ж, сварить ее и съесть? Значит, дома останется, на глазах у нас будет. Тебе поможет и мне...

— Эх, сами-то мы и виноваты! Жила бы она среди людей в ауле, так и не лопотала бы, как дитя.

Кожа познал бессонные ночи, во время которых со страхом думал о том, что крошечный изъян дочери может принести ей несчастье. И тогда от горя и забот голова его раздуется и загудит как медный таз... Измученный бессонницей и безысходными мыслями, Кожа вдруг впадал в ярость и пихал кулаком в бок мирно спящую жену

— Эй, старая! Ты чего это, чтоб тебе сдохнуть, дрыхнешь днем и ночью? Или у тебя забот нет, кроме сна? Подумай, хрычовка, о будущем своей дочери, и чтоб у тебя сон навсегда пропал!


Жена знала, что теперь лучше помалкивать и никак не возражать старику. Она лишь просила кротко:

— Тише, не разбуди Ардак...— и, протяжно зевнув, замолкала.

Но, свирепея от ее равнодушия, Кожа тыкал ей под ребра локтем, вскакивал с постели и трясущимися руками нашаривал в темноте штаны.

— Дура старая! — ярился Кожа.— Твою дочь никто замуж не возьмет! Понимаешь, дура?!

Тут уж за ним поднималась и жена, вся взлохмаченная, и принималась ласково уговаривать расстроенного мужа. Кое-как успокоив старика, укладывала его снова в постель и, зевая, ложилась рядом.

— Ой-ба-ай, какой я сон хороший видела, а ты разбудил.

— Уй, чтоб твой сон...— ругался Кожа. Некоторое время лежали молча. Затем он снова заговаривал:

— Мы, старая, во всяком случае, должны быть наготове. Копи потихоньку приданое. Пусть Шалабай и Далабай сплетничают сколько влезет, что моя дочь короткоязыкая. Все равно найдется добрый человек для нашей Ардак... А этого Шалабая в тот раз не то что потчевать — камчой нужно было угостить и выгнать вон, мать его и отца... А ведь ты, все ты виновата! Я так и хотел сделать, а ты вцепилась, запричитала: «Ой, да ведь твоя кровь, твоя родня!..» А эта родня сейчас повсюду распускает сплетни... Эй, ты слышишь?

В ответ жена тихо посвистывала носом.

— У, чтоб тебе не проснуться. Все бы дрыхнуть хрычовке старой... Если б не эти сплетни, давно бы уже переехал в аул...

Кожа упоминал о единственном посещении дяди Шалабая, после чего и разнеслась по округе молва, что у дочери Кожи коротенький язык и она лопочет, словно у нее во рту каша. Несколько лет назад это было. Шалабай с сыном Алмасом ехал к родственникам своей жены и по дороге завернул к юрте племянника, поскольку она была на пути. Кожа помнил еще все старые обиды, особенно возмущало то, что дядья не приехали даже на похороны его матери.

— Ассалаумагалейкум! — Шалабай просунул голову в юрту и заюлил глазами, не зная еще, войти ему или лучше убраться восвояси.


Кожа только успел поджать губы и вонзить в него яростный взгляд, а старуха уже вспорхнула навстречу, закудахтала:

— Ой-ба-ай! Деверь приехал! И сынок с ним! Проходите скорее! - И принялась целовать мальчишку, ровесника Ардак.

После чего незаметно подмигнула мужу, вызывая его на улицу. Там и молвила:

— Эй, сказано ведь, что ударившего камнем побей угощением. Кожа! Зачем упрямишься? Ведь твоя кровь, твоя родня, кто сможет отрубить собственную руку?.. Давай-ка лучше угостим его как следует, и пусть будет доволен на том свете дух нашей матушки.

И тогда Кожа сдался. Он пригнал стадо, выбрал овечку и, подведя ее к Шалабаю, который вышел на улицу, сказал:

— Ну, дядя, благословите, коли она вам нравится!.. Он хотел пристыдить дядю своим великодушием и радушием. А вышло, что зря старался...

Сынок Шалабая быстро сдружился с Ардак. Сначала они долго бегали, играли возле юрты в прятки, потом запыхавшаяся Ардак предложила:

— Ух, жала какая! Алмас, давай нылнем в озело! Оба разделись донага и с разбегу кинулись в воду.

И тут Ардак, впервые в жизни видевшая другого ребенка и притом мальчика, поняла, что они разные...

А Шалабая очень заинтересовала висевшая на столбе юрты двенадцатихвостая камча. Он долго любовался плеткой, а когда из юрты все вышли, быстро схватил ее и сунул себе за голенище. Шалабай остался весьма доволен своим приездом к племяннику. Уже попрощавшись, дядя сидел на коне, когда подбежала Ардак и весело крикнула:

— Алмас, плиезжай к нам есе!

Шалабай разинул рот и изумленно уставился на девочку.

— Эй, что это? Неужели у вашей Ардак куцый язык?

— Да нет же! — с досадой отвечал Кожа, хмурясь.— Девка балованная, нарочно язык ломает, будто маленькая...

Но по дороге Алмас сказал отцу, что Ардак не притворяется маленькой, а и на самом деле косноязычная, шепелявит и картавит, что она даже не знает различия между мальчиками и девочками. Шалабай, слушая сына, радостно ухмылялся. Он представил, как расскажет об этом Далабаю и всем, а через это зазнайке-племяннику сделается неприятность и, может быть, даже горе. И повеселевший Шалабай огрел камчой лениво трусившую лошадь, и та пошла бодрой рысью.


Вскоре вся округа знала о том, что у одноюртника Кожи дочь косноязычная, почти что немая. Кожа повсюду слышал намеки об этом и копил в душе мрачную злобу, собираясь при случае расквитаться с дядей. И случай скоро представился. То было прошлой осенью.

Кожа ехал к Жакибаю-кузнецу, чтобы подковать гнедого, своего единственного коня. День был сырой, дорога грязная, мягкая — как раз для лошади со сбитыми подковами. А схватит морозом землю, так по ней не поедешь на раскованной лошади. Солнце плутало где-то в ворохах серых туч, с севера дул сырой ветер. На голом тополе сидели вороны и громко обсуждали предзимние свои дела. Коже не по себе было при виде осенней непогоды, он хмурился и покрепче запахивал на груди чапан.

Вот, думалось ему, за полвека жизни появилась у него одна радость, одно счастье — милая дочь, и большего не нужно было, и он был неизменно доволен, так позавидовали злые люди, а спокойствие его стало расплываться, как помет чирка в воде озера. Не было у него воспоминаний о каких-нибудь великих радостях, но не было и таких воспоминаний, при которых невольно станешь за голову хвататься да по ляжкам себя хлопать. Он не морочил себе голову тревогами о завтрашнем дне — была бы сегодня еда,— а мечты свои держал при себе, как держат лошадей на привязи... Бывало, забирался он на вершину Акшокы и стоял там, подолгу глядя скорбными глазами в сторону оставленного им аула. Горы и миражи громоздились перед ним, в груди тлела застарелая боль, потом он возвращался домой неутешенный, утомленный, с осунувшимся лицом. И он желал только одного: чтобы злоба и подлость людская, от которых он бежал, больше не коснулись его. Но они коснулись его дочери...

Вот о чем думал Кожа на дороге в осеннюю распутицу, и от невеселых этих мыслей голова его разбухла и гудела как медный таз. И представляется теперь Коже, что вся его жизнь была безрадостной, как эта погода, неуютней, как осенний холод, и неверной, как спотыкающийся Шаг его неподкованной лошади. На перевале через Акшокы видел Кожа едущего навстречу всадника. Единственная тропа неизменно должна была свести вскоре обоих. По сутулой посадке всадника и по тому, что тот держит камчу в левой руке, Кожа издали признал в нем своего дядю Шалабая. «О аллах, аллах,— подумал Кожа закрывая глаза,— спасибо тебе и помоги мне! Встречу-ка своего врага разящей грудью коня! Ну-ка, гнедой!..» И он, соскочив с лошади, подтянул туже подпруги, плотно натянул шапку, готовясь к бою. Ловко вскочив в седло, он перехватил камчу и, вмиг изменившись в лице, яростно заскрежетал зубами. Затем он бросился в атаку на дядю, громогласно призывая на помощь дух предка:


— Есиркеген! Есиркеген!

Но поскольку Шалабай, не дрогнувший перед противником, тоже решил призвать на помощь дух своего предка, то боевой клич у него получился таким же:

— Есиркеген!! — И с этим возгласом дядька помчался навстречу Коже, размахивая камчой.

Они сблизились на узкой тропе и, воскликнув одновременно: «Вижу врага!» — яростно перетянули друг друга плетками и на всем скаку разъехались. Но никто из них не остановил коня, не повернул назад и даже не оглянулся: оба почувствовали стыд —каждый лишь недобро помянул «твоего отца»,— тем самым Есиркеген вновь был потревожен в гробу... Они удалялись друг от друга, каждый мрачно насупившись, испытывая взаимную ненависть, рожденную в душных распрях, в чаду казанов и тесноте юрт; ненависть, которая росла и крепла с годами; она может и погубить их однажды и сделать несчастными, И мог ли знать Кожа, весь кипящий ею, что всего через пять лет умрет безвременно Шалабай, теперь поднявший камчу на племянника, а он сам с воплем: «Ой, родной ты мой! Ой, дядя!» — будет биться на земле у могилы прощенного родственника... И на поминки будет зарезан и съеден этот бедняга гнедой, на котором он едет.

* * *

Но еще не скоро до этого примирения. А пока что Кожа продолжает жить на берегу Маркоколя, пасет свое стадо, и красавица дочь помогает ему.

Несмотря на мирную тишину пастушеской жизни, в душе Ардак росло беспокойство. Раньше она знала из людей только мать да отца, видела овец, белого верблюда и гнедого мерина, а все остальные, что появлялись вдали и проезжали мимо, казались ей жителями сказочных стран. И вот теперь после посещения родственников все переменилось. Хотя Ардак и не могла понимать сама, что означает ее таинственное беспокойство, но становилось ей все яснее, что жить так, в этой удаленности от людей, она больше не может и не хочет.

Ее мальчишеские ухватки постепенно исчезали, все более смотрелась она девушкой. Буйству и озорству на смену пришло ласковое, чувствительное обращение с родителями, и те, умиляясь до слез, тревожились, однако, про себя. Они понимали, что проснувшейся девушке трудно будет противостоять природным священным силам, но кто откроет ей тайну и увенчает ее первое чувство достойным счастьем?..


Ардак словно тихо плыла в том затишье мира, что может быть названо меженью яви и сна, и никакие силы на свете не смогли бы оторвать ее от странных, сладко мучающих видений. В юрте она теперь почти не бывала — подолгу бродила по мураве озерного берега, уходила далеко в горы и там где-нибудь в ущелье стояла, затаившись, словно ждала к назначенной встрече милых друзей-товарищей. А то часами неподвижно просиживала на берегу Маркаколя, обхватив колени руками, глядя на бегущие друг за дружкой сверкающие волны. Они словно обещали какое-то утешение и утоление, и Ардак, наконец поверив их монотонному долгому зову, сбрасывала душную одежду, чтобы броситься в студеные объятия озера. Успокоив прохладой воды горячее тело, Ардак выплывала к берегу и шла на сухую землю, растирая руками упруго отзывающееся, с прохладной кожей тело. С томительным недоумением всматривалась она, склоняя над гладким мелководьем голову, в отражение своей белой, молодой, текучей и вздрагивающей плоти. Новое знание смущало и неотступно тревожило ее душу.

Оно пришло к Ардак в тот день, когда она вместе с Алмасом купалась в озере. И с тех пор прошло много времени, осталась зима позади, когда зноен и причудлив был средь окружающих снегов мятежный девичий сон, а теперь весна, обильная, травяная, теплая, шла по земле, и, обнаженная, как белое облако, стояла у синего края озера Ардак...

Все чаще не спали старики по ночам, обсуждая грустное положение своей выросшей дочери. И всегда эти ночные бдения кончались безысходным препирательством супругов.

Однажды, когда они поругались, а затем, полежав в печальной тишине, вдруг разом захрапели, незаметно объятые сном, Ардак тихо поднялась с постели и в одной рубашке вышла из юрты.

Весенняя ночь незримо вплыла в пределы близкого лета, уже приятной была свежесть, и что-то даже жаркое порой проносилось, как затаенный вздох, по ночному берегу Маркаколя. Ардак села у самой воды, белая, неподвижная, словно русалка, и подлунные сонные волны извивались у ее ног. Обняв опрокинутые чаши коленей, она покачивала головой и едва слышно напевала любимую песню матери:


Серый всадник с ружьем,

аул твой родной

за горою уже,

за синей горою…

Внезапно оборвала песню, словно сердито отбросила в сторону, и легла лицом в песок, неистово рыдая. Потом вскочила, решительно побрела в озеро, зашла по самое горло и, почти касаясь губами лунного блеска воды, прошептала: «Алмас... Чего ж ты не приедешь... Я купаюсь одна». Не видевшая, кроме своего юного родственника, ни одного мальчика, Ардак простодушно считала, что стоит только им снова поплескаться вместе в озере, как вся ее темная тоска исчезнет. И озеро жарко льнуло к ее лицу частыми, частыми бликами.

* * *

В этом году берега Маркаколя обсохли и зацвели буйно. Молодая трава жадно пошла в рост из-под засохшей, прошлогодней. Весенние дали, тонущие в мареве, мягко сливались с подножием голубого неба. Гладкое озеро отражало это яркое, без единого пятнышка небо. Словно белая пряжа, протянутая у гор Тарбагатая, длинное облако отделяло снежные вершины гор от земли, и они казались плывущими в небе. Воздух сегодня словно был напоен ароматом свежего кумыса. Стремительно летевшие чирки снизились и с ходу, рассекая воду грудью, опустились на озеро, закачались среди волн.

Все эти картины давно уже привычны для Кожи — из года в год они повторялись, и природа порою казалась ему однообразной, скучной, безыскусной, как и его будничная жизнь. Тогда и хотелось ему бросить все, уйти на неизведанную новь, да куда уйдешь! Быстро скачет по степи кулан, быстрее ветра, да разве ускачешь от себя. Нет! Видно уж, никуда не уйти ему от берегов Маркаколя — связала их меж собой крепкая веревочка.

Вон у подножия Акшокы, на холме, покатом, как лоб Кожи, пасется стадо — весь базар его жизни, все имущество и вся надежда... Прищурившись, он долго смотрит на свой скот. Если бы ангел смерти Азраил пришел за ним, то, безусловно, вместе с душою пастуха он должен был бы взять и его стадо. То самое стадо, которое у Кожи не уменьшалось и не увеличивалось — хозяйство его из года в год катилось по одному и тому же кругу, не принося обильных доходов, но и не вызывая тревоги за день завтрашний. Кожа давно уже перестал надеяться, что удастся умножить стадо, смирился со своей долей и успокоился — тревогу внушало теперь только одно: будущее дочери.


— Дожил человек... еще одно лето увидел,— пробормотал Кожа, глядя на горы.— Вся жизнь прошла, словно ночь для коня, который на привязи... да еще и расседлать забыли беднягу...

Заложив руки за спину, он возвратился к юрте. Старуха, уже поднявшись, готовила завтрак. Кожа сурово посмотрел ей в спину.

— Ардак встала?

— Наверное, никак не проснется...

— Полеживает, значит. Что скажешь, если она вся в мать.

И вот уже сидят втроем, пьют чай, словно три ноги одного таганка. Полог юрты откинут, видна вдали Акшокы — Белая гора. Прохладный ветерок обдувает юрту, жаркое солнце освещает передний угол. Кожа сидит за чаем сумрачный, недовольно хмурится, словно считает убытки. И вдруг глаза его оживились, сверкнули: он увидел вдали всадника, спускавшегося со стороны Акшокы.

— Эй, бабка! — засуетился Кожа и опрокинул даже кесушку с чаем.— Кто-то едет сюда! Скорее прибери в юрте. Да повеселее! — И он торопливо вскочил.

Пока женщины наводили в юрте порядок, Кожа принес и бросил перед ними связку кизяка

— Засунь это под тюки с вещами, а сверху все накрой ковром.

— Ойбай, да зачем же это?

— Дура! Затем, чтоб тюки казались повыше. Чего спрашиваешь? Или приданого у твоей дочери так много, что уже потолок подпирает? Клади, тебе говорят!

Ардак не понимала причины столь внезапной суматохи. Отец прикрикнул и на нее:

— Надень все новое! И чтоб мне рта не раскрывать, пока гость будет здесь, поняла? Ни словечка не смей говорить!

Наконец подъехал к юрте гость. Рослый рябоватый джигит, слегка перезрелый, то ли еще не достигнувший, то ли чуть перешагнувший рубеж тридцати лет. Кожа пригласил его в юрту, усадил на почетное место и, сам усевшись напротив, с надеждой высматривал в лице гостя следы доброты.

— Рассказывай, сынок, кто ты, из какого аула?

— Из аула Маметека я, род наш происходит от Кожамбета,— без особенного смущения, живо начал джигит.— Вот решил зверя пострелять по эту сторону Акшокы, вижу, юрта ваша стоит, дай заверну, думаю. Слыхал я о вас много...


— Ну и молодец, что заехал! Всегда буду рад тебе, дорогой. Как там поживает бий Маметек? Цел ли его скот? Сам в силе еще?

— Слава аллаху, все хорошо.

— А звать-то тебя как, сынок?

— Салык...

Зарезали овцу, и, пока старик с женою разделывали ее, приезжий джигит и Ардак оставались в юрте вдвоем. Тот без стеснения во все глаза таращился на пригожую девушку. Он не мог отвести взгляда от ее нежного лица и белой полоски шеи, сиявшей, словно драгоценное ожерелье, меж воротником чапана и черным блестящим крылом волос. Он готов был чуть ли не броситься на нее... а Ардак ничего не понимала. Она впервые в жизни видела молодого джигита, ничего особенного не вызывали в ней страстные его взгляды: раз смотрит, выпучив сверкающие глаза, значит, так и надо... Она только все время стесненно думала об одном: почему отец запретил ей говорить с гостем?.. Вот спросить бы его, не знает ли он случайно Алмаса. Спросить, как живут люди в ауле... И чего он так смешно выпучивает глаза? Ардак, не выдержав, улыбнулась.

— Чему смеется сестра моя?— вежливо осведомился гость.

Молчание.

— Не хотите говорить... Что ж, такого ангела, как вы, только пиры да праздники могут развеселить. Не Ардак ли зовут сестру мою?

Ардак медленно кивнула. Как бы не лопнуть — так хочется засмеяться и говорить, говорить... Но где-то рядом отец, нельзя... Ах, сейчас бы выкупаться! А то от этих странных взглядов джигита становится жарко. Вот бы заманить в озеро да сунуть его огромную, как казан, черную голову в воду...

— Ардак! — послышался тут голос отца.— Иди помоги матери — кишки чистить и требуху.

Мясо съедено. Все сыты. Пора спать, и хозяйка принялась устраивать постели. Джигит вышел на улицу проветриться. Старуха спросила у мужа:

— Куда стелить гостю?

— Отстань,— лениво отозвался полусонный Кожа.— Куда хочешь, туда и стели...

Вот уже все улеглись. Ардак не спится. Старики же, как только коснулись головами подушек, тотчас захрапели — нарочно ли, вправду ли... Гость тихо лежит у дальней стены. В очаге еще светятся угли, и, глядя на красные мерцающие точки, Ардак чуть слышно шепчет свои зыбкие мысли: «Огонь не хочет спать, и я не хочу. А мама любит спать... и этот джигит тоже любит спать... он глупый к тому же». Ардак тихо, бесшумно поднялась с постели. Гость в темноте кашлянул и заворочался. Девушка постояла, ожидая, когда вновь настанет тишина, затем накинула чапан и осторожно направилась к выходу.


Была пора олиары — межлунья, над землею летела мягкая прохладная тьма, полная крупных звезд, которые висели совсем низко в небе. И в темноте ласково, влажно причмокивало озеро, от него веяло свежестью, ветерок нес в себе цветочный аромат травы. Где-то громко, тоскливо заржала лошадь: видно, гнедой соскучился по косяку. Даже конь не хочет жить в одиночестве, подумала Ардак.

Она подходит к озеру, и ей кажется, что Маркаколь за что-то сердится на нее. Тьма олиары скрывает в себе его сверкающий ночной лик. Ардак сбрасывает одежду, идет к воде, и тут слышит позади шум.

Привыкнув к темноте, она сразу же различила приближавшегося гостя. Тот подходил к ней, неуверенно нашаривая землю ногами. Но, подойдя к обнаженной девушке, он смело взял ее за руку и с приглушенным смехом произнес:

— Уважаемая, где это видано, чтобы люди по ночам купались!

— А я... я всегда купаюсь,— простодушно отвечала Ардак.

— И не страшно?

— Нет.

— И не замерзаешь?

— Я не мелзну в воде,— говорила высокая и белая, как русалка, Ардак.— Давай вместе искупаемся? Поплывем на селедину озера.

— Я, кажись, плавать не умею,— отвечал джигит, однако поспешно стянул с себя одежду.— Эх, купаться так купаться!

Приблизившись к девушке, он как бы невзначай положил руку на ее крутое бедро, белое, гладкое. Ардак, как испуганный зверь, отскочила в сторону, и джигит оробел: сейчас рассвирепеет дикарка и покалечит его. Но, остановившись поодаль, она замерла на месте.

— Ну, что с тобою, Ардак? — осмелев, спросил жигит.

— Не надо меня тлогать,— жалобно отвечала девушка.— Я не люблю щекотки, Салык.

И она бросилась в озеро, а он за ней, и вот уже обнимает он в воде упругое, юное, обильное тело, и она вырывается, брызгает ему в лицо водою, он снова и снова бросается к ней. Словно громадные белые окуни, резвящиеся в темном омуте, вьются друг возле друга, плещутся, выпрыгивают из темных волн. Ардак будто обезумела, она уже не боится щекотки, грубая хватка Салыка ее не пугает, она сама хватает джигита за горло и за волосы и несколько раз окунает его с головой в воду. Он чувствует, что еще немного, и сил уже никаких не хватит бороться с нею — закупает его, нахлебается он воды, ослабеет в неистовых руках девушки. Тогда он, изловчась, обвил ее тугой трепещущий стан и стал впиваться поцелуями ей в губы, в шею — целовал до тех пор, пока она не стихла в его объятиях и не сникла. И тогда он выхватил ее из воды и, высоко подняв на руках, вынес на берег. И положил он ее на сухую одежду, покорную, прекрасную, словно дочь владыки вод Сулеймана, и зачарованное тело послушно следовало тому, чему учила страсть, но вдруг встрепенулось оно и забилось, возмутилось и восстало. Салык был отброшен прочь в сторону, и напуганная Ардак понеслась, словно птица, с жалобным воплем куда-то во тьму, И смутное тело ее, белое, оскорбленное, скрылось в черных далях ночи.


А наутро Кожа, проснувшись, не увидел своего гостя. Сапоги его остались, а самого не было.

* * *

Прошло немало времени, и Кожа больше не надеялся, что его дочь кто-нибудь посватает. Салык как исчез, так и не показывал даже макушки из-за горы. И теперь бедного отца мучило не то, что дочь остается незамужней, а то, что с каждым днем походка ее становится грузнее, а сама она полнее. Старуха лишь на днях спохватилась и, что-то начиная подозревать, сунулась к нему шептаться об этом... Так он настолько рассвирепел, что оттаскал ее за волосы и поколотил. А то самое, что заставило его за двадцать пять лет совместной жизни впервые поднять на жену руку, с каждым днем становилось все яснее. Коже хотелось тотчас же умереть или вскочить на гнедого и уехать куда глаза глядят. Отчаяние одолело его. Говорят ведь, думал он, что хоть сорок лет длись война, а убит будет только тот, кто должен быть убит. Такова судьба...

Кожа в один день словно слинял, он больше уже не бушевал, не кипятился по любому поводу, набрасываясь на старуху. Он словно отупел — стал ко всему равнодушным, тихим. И еще больше жалел он теперь, что вовремя не переехал в аул.

Ардак теперь тоже было не узнать. Свое новое состояние она осознать не могла и, лишь удивленная первыми признаками его, обо всем рассказала матери. Та прижала голову Ардак к груди и горько расплакалась. А затем, утирая слезы, рассказала дочери про Адама и Еву. «Сначала,— разъяснила мать,— человек был двуединым существом. Говорят, что у него было четыре ноги, четыре руки. Но потом бог понял, что в таком виде люди не будут размножаться. И он взял да и распилил человека пополам. Так вот и получились, говорят, парень и девушка, Адам и Ева, и между ними началась любовь».

— А что это такое? — спросила с любопытством Ардак.

Мать повсхлипывала и замолкла и долго маялась, пытаясь найти правильный ответ на вопрос дочери. Промучившись достаточно, так и ничего не придумала, а рассказала на всякий случай несколько историй о влюбленных, вспомнив кое-какие старинные предания. И тогда Ардак, жадно слушавшая мать-старуху, взволнованно спросила:


— А у вас с отцом тоже была любовь, мама? Старуха опять смолкла и затужила. И, наконец, промолвила:

— Не знаю, верблюжонок мой, не знаю... Он, бывало, частенько заезжал в наш аул. И вот однажды взял да и украл меня...

Для Ардак эти разговоры были бы полезны, услышь она их намного раньше. А сейчас они не способны были помочь девушке разгадать тайны сложного мира. Откуда появился этот Салык, зачем, куда он исчез и вернется ли когда-нибудь? — никто из троих не знал об этом.

Шло время, близились роды, и Ардак с каждым днем становилась беспокойнее. Беспечное девичество ее враз покрылось скорлупой материнства, и теперь молодую пастушку было не узнать. Ноги и бедра налились, раздались, красивое и чистое лицо покрылось пятнами, кончик носа изукрасился темными точками. Ее стало то и дело тошнить, но все равно она жадно набрасывалась на еду и никак не могла наесться. Узнала она душевную смуту, беспричинную тревогу, темный страх. Стоило живому плоду шевельнуться в ее чреве, как Ардак с криком бежала на улицу к матери.

И вот настала ночь, когда Ардак почти до утра не могла сомкнуть глаз. Родители, лежавшие, как и всегда, у двери, крепко уснули. Они долго стерегли в эту ночь, но под утро сон одолел их. Чадило и колебалось пламя на скрученном жировом фитиле. В дымной юрте стоял полумрак, было душно. Ардак лежала в поту, с искусанными губами. Испуганная, она решила терпеть, что бы то ни было. Но чем больше новое дитя желало попасть в светлый мир, тем сильнее бушевало и мучило мать, пиная ее, отнимая у нее силы. Ардак, едва успев перевести дыхание после страшного приступа боли, съехала с постели. Объятые сном старики ничего не услышали. Ардак поняла, что сейчас не выдержит и закричит. И тогда, придерживая обеими руками живот, она с трудом поднялась, перешагнула через отца и вышла из юрты.

Уже занимался рассвет. Из-за Черный горы вырывались снопы жарких лучей. Спящий приозерный мир был еще серебристым, но постепенно начинал расслаиваться на разные цвета. Над озером синей холстиной плыл предутренний туман... Пока что в предгорье, тихом и невозмутимом, царили смутные, печальные сны. Но в этой печали не было тревоги, в ней угадывалась надежда и доверчивое ожидание будущего...


Ардак упала, так и не дойдя до воды. О, как ей хотелось сейчас погрузиться в озеро! Уйти от этой страшной боли жизни, от ее обид — ведь перед нею Ардак ни в чем не повинна... Но всегда утешавшее и баюкавшее на волнах своих озеро словно отодвинулось, стало недосягаемым, как ушедшее детство. «Воды!» — шевеля сухими жаждущими губами, беззвучно молила Ардак и ползла в сторону озера. Озеро казалось ей единственным спасением от мучений жизни.

Между тем бесстрастный мир совершенно не слышит криков и стонов Ардак, весь погруженный в ожидание иного крика. Вон жаворонок пушинкой вспорхнул ввысь и запел, вещая о наступлении нового дня: «Скоро солнце взойдет! Скоро солнце взойдет, и мир расцветет, как радуга...» Ардак тяжело, медленно ползет к воде... «Алмас! — призывает она, плача. — Милый Алмас!» Отнес бы ее сейчас на руках в глубину озера. А то все дальше отодвигается оно, это коварное озеро.

И тогда все надежды Ардак обратились к матери: «Мама, милая, спаси меня, неужели я так провинилась, поиграв в озере?! О, прости, пощади, аллах, мне больно, больно! О, я умираю, горю! Огонь! Пламя! Где ты, мама! Спина, спина переламывается! Мама! Ой-ба-а-а-ай!» Широко открытые темные глаза Ардак застыли и помутнели, но вдруг они раскрылись еще шире и страшно налились кровью.

— А-а-а-а!—отчаянно, далеко разнеслось над озером.

И вместе с этим криком великое всеобщее ожидание разрешилось — пришел тот, кого ожидали. Одновременно прибежала старая мать Ардак, взлохмаченная, простоволосая, и услышала, как властно и требовательно закричал новорожденный человек. В ту же минуту взмыло над плечом Акшокы солнце, мощные лучи его обагрили вершинные скалы, перетекли через гору и хлынули в воды Маркаколя. Кудрявые волны озера словно обагрились кровью и, тщетно стараясь настигнуть друг друга, мчались к берегу, угасали и вновь возникали, будто тщетная бесконечная вражда людей. Но, как бы ни бросались волны на берег, им было не достичь молодой матери, распростертой на земле в луже своей крови. Так же волнам вражды и зла не преодолеть береговой тверди доброты и родства людей.


И надо всем предгорным краем, над чистым озером и весенними долинами словно склонился необъятный сверкающий лик могучего духа природы. Ухмыляясь в свои солнечные усы, он как бы говорил: это все мое! И дитя мое.

— Дочка моя, что случилось?! — с этим жалобным криком бежал по берегу испуганный Кожа.

Перед ним встала жена и заслонила собою лежавшую на земле Ардак. И что-то подала старику, властным голосом произнеся:

— Ну-ка держи! И отойди, не толкайся тут,— то было первое в их совместной жизни приказание мужу.

Но Кожа ничего не слышал. Высоко приподняв красное тельце младенца, старик захохотал и взревел на все побережье:

— Эй вы, Шалабай и Далабай! И все враги мои! Вот вам, выкусите! Ха-ха! Не возьмут замуж — и не надо! У меня уже есть мальчишка! Эй, старуха! Глупая! Понимаешь ли ты, кто у меня в руках? Это же мальчик, наследник! Мое продолжение...

И старик надежно упрятал внука за пазуху.

И ясное, светлоокое озеро тихо шептало влажными устами волн: «Прости, будь благословен. Это я, я породило тебя. Ты мое дитя...» Озеро словно брало на себя всю вину за то, что явился на свет безотцовый ребенок. В этом мире ему будет трудно, но он получил жизнь.

Текст печатается по изданию: Бокеев О. Ардак: рассказы. – Астана: Аударма, 2003. – 72 с.