https://electroinfo.net

girniy.ru 1 2 ... 5 6

Глава 2


Логика и история повседневности


2.1. «Мастер и Маргарита» как experimental design


В данной главе знаменитый роман Михаила Булга­кова используется как экспериментальная модель ре­альности и источник эмпирических данных, на основе которых можно сформулировать некоторые катего­рии, понятия и обобщения, вводящие в своеобразную область социологии культуры, которую можно назвать социологией повседневности. В западной социальной науке анализ повседневности имеет солидную тради­цию, в основном в русле аналитической философии и социальной феноменологии. Настоящее изложение опирается на социально-феноменологические штудии Альфреда Шюца и его последователей.

Конечно, изложение можно провести не прибегая к помощи Булгакова. Но, как показывает практика, тому, кто привык к традиционному объективному, отчужденному пониманию социальных структур, сложно усвоить социально-феноменологическую ин­терпретацию повседневности. Нами здесь предпри­нята попытка разрушить барьер, косвенным обра­зом побудить иной взгляд на культурный мир.

Роман Булгакова дает для этого бесценный мате­риал, что не в последнюю очередь объясняется его жанром. С полным основанием его можно отнести к мениппее (жанр назван по имени философа III в. до н.э. Мениппа из Гадары). М.М.Бахтин, характери­зуя мениппею, особо подчеркивал такие ее особен­ности, как сочетание необузданной фантазии с по­становкой глубоко мировоззренческих проблем, при­чем, писал он, самая смелая фантастика и авантюра мотивируется и оправдывается «чисто идейно-философской целью — создавать исключительные ситуации для провоцирования и испытания философской мысли» [5, с. 193]. Бахтин дал следующую методологическую характеристику мениппеи: это морально-психологический эксперимент, нарушение нормального общепринятого хода событий, создание исключительных ситуа­ций, выпукло демонстрирующих и провоцирующих мнения и представления.

Развитие феноменологических идей в социологии привело к созда­нию «прикладной мениппеи» с точно таким же, как в мениппее, отно­шением к «нормальной» действительности. Это эксперименты Г.Гарфинкеля, создателя так называемой этнометодологии [95]. Суть этнометодологического экспериментирования состоит в неожиданном нарушении общепринятого и нормального хода событий, что позво­ляет выявить содержание и формы обыденных «идей» и представле­ний, не обнаруживающихся при нормальном течении жизни. Благо­даря испытанию, провоцированию повседневности, последняя, реа­гируя, «выдает» сокровенные механизмы своего устройства, так же как философско-этическая идея, провоцируемая в мениппее, обнару­живает свои потаенные выводы и следствия, которые вовсе не оче­видны при ее «нормальной» реализации.


Возникает вопрос: зачем вообще нужно нарушать привычные устоявшиеся структуры повседневных взаимодействий? Разве именно повседневность не является ясной и прозрачной сферой жизни, не требующей рефлексивного рассмотрения? Однако эта ясность кажущаяся. Повседневность кажется ясной не потому что отрефлексирована, а потому что ускользает от рефлексии. «Обыч­ную жизнь» не анализируют до тех пор, пока ее не нарушит какое-нибудь из ряда вон выходящее событие. Столкнувшись с таким нарушением, «повседневные деятели» стремятся прежде всего «нормализовать» ситуацию, ввести ее в рамки повседневности и лишь после этого приступают к исследованию нарушившего ход нормальной жизни фактора, который уже интерпретируется как нормальное, повседневное явление.

Суть этой идеи можно продемонстрировать на примере одного из гарфинкелевских экспериментов. В ходе нормального, самого обычного разговора экспериментатор начинает приближать свое лицо к лицу ничего не подозревающего партнера. Партнер испы­тывает смущение, отодвигается и, наконец, осознает, что ситуация изменилась и он участвует в каком-то ином взаимодействии, от­личном от того, что он предполагал ранее. Типичную реакцию ис­пытуемого можно сформулировать так: «Ты что, ненормальный?» Некоторые воспринимали действия экспериментатора как дейст­вия, мотивированные сексуальными побуждениями, а кто-то видел в нем больного.

Эти оценки представляли собой переопределение ситуации. Бу­дучи переопределенной, ситуация «нормализовывалась», снова становилась ситуацией повседневности, поскольку каждый из ис­пытуемых знал, что нужно делать, если партнер болен, как вести себя с «шизиком» или с бесцеремонным ухажером. Ситуация могла показаться тяжелой, неприятной, но она исключалась из разряда непонятных и бессмысленных.

Нормализация ситуации происходила благодаря приписыванию партнеру какого-то типичного мотива, то есть благодаря типизации личности партнера-экспериментатора («шизик», «больной», «ухажер» и т. п.), и на этой основе типизировалось «новое» взаимодействие. Оно полностью укладывалось в сферу повседневности и виделось как каузально детерминированное именно этой типической личнос­тью. Ученый, решивший подвергнуть такую ситуацию научному ис­следованию, естественно, «пошел бы» по цепочке причин и следствий с тем, чтобы обнаружить источник нарушения, и определил бы, что это — либо психофизиологические особенности личности нарушите­ля, либо особенности его воспитания в раннем возрасте, либо особен­ности среды и т. п. Но с полной уверенностью можно утверждать, что в поле его зрения не попал бы сам процесс переопределения си­туации, все связанные с ним проблемы: как человек осознает, что взаимодействие не соответствует собственной норме, как «новое» вза­имодействие типизируется тем или иным образом, где источник и каков «репертуар» типов, которыми пользуются «повседневные дея­тели», каковы необходимые и достаточные признаки того или иного типа, какова логическая структура повседневны интерпретации и т. д. Ответить на эти вопросы — значит понять формальную структуру по­вседневности. Пока это не сделано, ясность и прозрачность повсе­дневной жизни представляются обманчивыми. Повседневная жизнь не настолько ясна, насколько мы принимаем на веру, что она тако­вая, и не только «повседневные деятели», но и специалисты-социоло­ги. Последние, как говорил Гуссерль, воспринимают ее как основу, необходимую предпосылку для исследования, но она не становится исследовательской темой. А внимание к этой теме необходимо, чтобы прояснить и уточнить фундаментальные методологические принципы социальных наук.


Может показаться, что на основе не очень значительного соци­ально-психологического опыта сделаны чересчур глубокие выво­ды. Поэтому приведу в качестве примера еще один «эксперимент с повседневностью», но не из Гарфинкеля, а из Булгакова (ниже приводится довольно объемная цитата [8], которая содержит не только описание эксперимента, но и булгаковский иронический, но в основе своей точный, комментарий к нему):

Цит.

Причиной приезда Максимилиана Андреевича в Москву была полученная им позавчера поздним вечером телеграмма следующе­го содержания:

«Меня только что зарезало трамваем на Патриарших.

Похороны пятницу, три часа дня. Приезжай. Берлиоз».

...И самого умного человека подобная телеграмма может поставить в тупик. Раз человек телеграфирует, что его зарезало, то ясно, что его зарезало не насмерть. Но при чем же тогда похороны? Или он очень плох и предвидит, что умрет? Это возможно, но в высшей степени странна эта точность — откуда ж он так-таки и знает, что хоронить его будут в пятницу в три часа дня? Удивительная телеграмма)

Однако умные люди на то и умны, чтобы разбираться в запутан­ных вещах. Очень просто. Произошла ошибка, и депешу передали исковерканной. Слово «меня», без сомнения, попало сюда из дру­гой телеграммы, вместо слова «Берлиоза», которое приняло вид «Берлиоз» и попало в конец телеграммы. С такой поправкой смысл телеграммы становился ясен, но, конечно, трагичен».

Это еще один пример обыденной интерпретации — свойственного по­вседневности стандартного метода превращения непонятного и невоз­можного в понятное и возможное. Воланд, отправивший в Киев не­мыслимую телеграмму, выступает как экспериментатор; задача экспе­риментатора — нарушить нормальный ход событий и зафиксировать реакцию субъекта на это нарушение. Реакцией оказывается интерпретация: «типичная ошибка при передаче телеграммы». Цель интерпретации — превращение бессмысленного и непонятного в осмысленное и само собой разумеющееся в терминах повседневной жизни. Аналогич­ную реакцию обнаруживал и Гарфинкель в своих этнометодологических экспериментах, выявлявших логику повседневности.


Однако возможности этнометодологического эксперимента ограничены. С одной стороны, экспериментатор не может освободиться от «уз» повседневности, занять по отношению к ней абсолютно стороннюю, объективную позицию. Например, он не может отре­шиться от повседневной «физики», воплощенной в самой челове­ческой телесной определенности, в ходе эксперимента он не может выйти за пределы естественного языка, предоставляющего (и ог­раничивающего) набор интерпретационных типов.

С другой стороны, в этнометодологическом эксперименте необ­ходимо учитывать морально-этические ограничения. Некоторые из опытов Гарфинкеля, ориентированные на разрушение традиционных предпосылок поведения, порождали в психике людей, не вольно попавших в их сферу, «чувства смущения, неуверенности внутреннего конфликта, психосоциальной изоляции, острой и не понятной тревоги, сопровождаемые различными симптомами ост рой деперсонализации» [120, р.55]. Здесь налицо отмеченные Бах­тиным в мениппее «ненормальные морально-психические состоя­ния». Реальный этнометодологический эксперимент может отрицательно отразиться на психике его участников.

Для мениппеи таких границ не существует. Использование этого жанра дает возможность нарушения и разрушения (методологи­чески мы рассматриваем такое нарушение как эксперимент) не только логики повседневности, то есть типологических интерпре­тационных схем, лежащих в основе повседневной жизни, но и самого фундамента этой логики, состоящего в ее — в конечном счете — закрепленности в телесном, физическом существовании индивида


2.2. Конечные области значений

Основатель социальной феноменологии А. Шюц именно в пред­метно-телесной закрепленности видел «преимущества» повседнев­ности по сравнению с другими сферами человеческого опыта, ко­торые он называл конечными областями значений (finite pro­vinces of meanin). Наряду с повседневностью это такие сферы, как религия, сон, игра, научное теоретизирование, художествен­ное творчество, мир душевной болезни и т.п. Он определял эти области как конечные, потому что они замкнуты в себе и переход из одной области в другую не только невозможен, но и требует оп­ределенного усилия и предполагает своего рода смысловой ска­чок. Например, переход от увлекательного романа или захватыва­ющего кинофильма к реалиям повседневной жизни требует неко­торого усилия, заключающегося в переориентации нашего воспри­ятия на «иную» реальность. Религиозный опыт также резко отли­чается от опыта повседневности и переход от одного к другому требует определенной душевной и эмоциональной перестройки. То же можно сказать и о других случаях.


Значения фактов, вещей, явлений в каждой из этих сфер опыта образуют целостную систему. Одна и та же вещь, например ле­пешка из пресного теста, имеет разные значения в религии, науке, повседневной жизни. В каждой из названных сфер ее значение входит в целостную, относительно замкнутую систему значений. Эти системы относительно мало пересекаются, поэтому соответст­вующие сферы опыта и названы конечными областями значений. Но я бы предпочел именовать их мирами опыта, мир сна, мир игры, мир науки, мир повседневности и т.д.

Возникает вопрос: как можно сопоставить, скажем, сон и повсе­дневность? В жизни все реально, мы имеем дело с настоящими предметами, а во сне все снится. Или: как сопоставить сказку и повседневность? В сказке есть и Кощей Бессмертный, и Конек-Горбунок, и ковер-самолет — фиктивные, воображенные существа и предметы, а в повседневности нас окружают реальные, объек­тивные вещи. Так чем же нужно руководствоваться, сопоставляя эти конечные области значений?

Дело в том, что, рассуждая о конечных областях значений, мы не затрагиваем вопрос об объективном существовании фактов и явлений в данных областях. И у нас есть полное право на это. В этом и состоит специфика феноменологического подхода. Ведь речь идет не о том, что объективно, а что не объективно; и в одном, и другом, и в третьем, и в пятом случае мы имеем дело со сферами опыта. А все, что нам известно о мире, мы знаем из на­шего опыта. Но в качестве содержания нашего опыта Конек-Гор­бунок существует так же, как стул, хотя и не так же. И в конеч­ном счете невозможно доказать, что на самом деле стул существу­ет, а Конек — нет. Если я скажу, что видел и трогал стул, и даже сидел на нем, а Конька не видел и не трогал, то это глупо: мало ли чего я не видел и не трогал, каракатицу, например, но я ведь не утверждаю, что каракатица не существует.

Эти «философские тонкости» помогают нам понять, как отли­чить мир повседневности от других миров опыта. Во всех случаях человек имеет дело с опытом, но как неотъемлемая часть опыта повседневности выступает переживание объективного существова­ния вещей и явлений — то, чего, как правило, нет в других мирах опыта: в сказке и мифе, во сне, в игре, в науке (например, идеаль­ной прямой в реальности не существует), в искусстве и т.д. По мнению Шюца, именно это качество опыта повседневности -телесно-предметное переживание реальности, ее вещей и предме­тов — и составляет ее преимущество по сравнению с другими ко­нечными областями значений. Поэтому, говорил он, повседнев­ность является «верховной реальностью». Человек живет и трудит­ся в ней по преимуществу и, отлетая мыслью в те или иные сферы, всегда и неизбежно возвращается в мир повседневности.


Цит.

Пока не требует поэта

К священной жертве Аполлон,

В заботах суетного света

Он малодушно погружен...


Точно так же поэт возвращается к этим заботам и принеся жер­тву Аполлону.

Верховная власть повседневности обеспечивается именно связью повседневных дел и забот с физической телесностью действующе­го индивида. Выяснив это, вновь обратимся к «Мастеру и Марга­рите». Воланду — главному «экспериментатору» булгаковского ро­мана — удается преодолеть не только логику повседневности, но и ее фундамент — повседневную «физику», гарантирующую устойчи­вость этой логики. Пребывая по ту сторону жизни и смерти, он ставит под сомнение сам принцип верховенства повседневной ре­альности. Этот «эксперимент» поистине уникален, и если мы по­пробуем отнестись всерьез к художественной фантазии Булгако­ва, то можем обрести доступ к повседневности, которая является уже не верховной реальностью, но одной из «конечных областей значений» и может объективно наблюдаться в ее отношениях с другими смысловыми сферами.


2.3. Интерпретация как защита повседневности


Посмотрим, как на страницах романа организуется повседневность, то есть уточним ее, повседневности, характеристики, про­являющиеся в ходе воландовского «эксперимента».

В качестве «испытуемых» Булгаков выбирает людей различного социального положения, образования, интеллектуальных возмож­ностей и способности воображения: писателей, служащих, врачей, ученых, сыщиков, кухарок, буфетчиков, домоуправов и др. Но все они демонстрируют одни и те же структуры в своих интерпретациях дьявольских воздействий. Так, свое первое столкновение с невозможным фактом литератор Берлиоз комментирует сле­дующим образом: « ...Ты знаешь, Иван, у меня сейчас едва удар от жары не сделался! Даже что-то вроде галлюцинации было...»

Чуть позже, когда «галлюцинация» возвратилась, он счел это глупым совпадением: «Михаил Александрович так и попятился, но утешил себя тем соображением, что это глупое совпадение и что вообще сейчас об этом некогда размышлять».


Можно привести и другие примеры. Когда Степа Лиходеев, придя в себя после пьянки, обнаружил у своей постели Воланда, то интерпретировал этот факт как «провал в памяти» и «галлюци­нацию».

И во всех аналогичных случаях мы обнаруживаем то же: если происходящее настолько невероятно, что не сообразуется с нор­мальным течением жизни, повседневные деятели прибегают к одному и тому же приему — делают попытку просто отбросить не­возможный факт, «объяснив» его как галлюцинацию, провал в па­мяти или глупое совпадение. Иными словами, они пытаются ис­толковать вопиющий, но невозможный в повседневной жизни факт как несуществующий.

Строго говоря, каждое из названных «объяснений» можно трак­товать как теоретическое: галлюцинация или провал в памяти объясняется психологически; совпадению, даже «глупому», можно найти истолкование в терминах теории вероятностей. Но обычно за таким объяснением отнюдь не стоит теория: указанные катего­рии выступают в качестве повседневных категорий, а не научных понятий. Провал в памяти, галлюцинация и подобные объяснения представляют собой повседневные автоматизмы, стандартизован­ные «ходы» повседневной логики, обеспечивающие возможность игнорировать чуждое и непонятное до тех пор, пока оно не вторга­ется в более интимную сферу практической телесности.

Такие объяснения можно назвать первым шагом (или первым уровнем) интерпретации, предпринимаемой в качестве одной из предохранительных мер в деле «социальной защиты» повседнев­ности. Эта интерпретация совершается «в языке», она остается «внутри» языка и не требует практических действий со стороны интерпретатора.

По мысли Шюца, одни и те же факты в рамках какой-либо из сфер реальности могут трактоваться либо как знаки, либо как сим­волы. В первом случае они входят в целостную систему, представ­ляющую собой отдельную сферу реальности, конечную область зна­чений, во втором — выводят за пределы этой системы, указывая на иную, трансцендентную по отношению к ней, реальность [164, р. 312]. Если применить шюцевскую терминологию, можно ска­зать, что на этой первой ступени интерпретации события истолко­вываются как знаки: благодаря этому они включаются в знаковую систему повседневности, т.е. «нормализуются», и поэтому можно более не обращать на них внимания.


Однако процесс интерпретации предполагает еще один шаг, еще одну ступень. Если «объясненные» факты слишком настойчиво за­являют о себе, если они оказываются «слишком» реальными, если их не удается «нормализовать» и тем самым отбросить в сторону, тогда их приходится интерпретировать как указание на нечто иное, чем повседневность, то есть на какую-то иную смысловую сферу.

В романе Булгакова представлено несколько вариантов такого рода интерпретаций — объяснений непонятного и невозможного по­средством отнесения к какой-либо из чуждых повседневности облас­тей значений, смысловых сфер.'Первый вариант объяснения проис­ходящего — шпионаж, вредительство, преступная деятельность вооб­ще.

Можно привести много примеров. Даже деятельность Воланда и его спутников в целом была объявлена работой шайки преступников.

Цит.

Наиболее развитые и культурные люди в этих рассказах о нечис­той силе, посетившей столицу, разумеется, никакого участия не принимали и даже смеялись над ними и пытались рассказчиков об­разумить. Но факт, все-таки, как говорится, остается фактом и от­махнуться от него без объяснений никак нельзя: кто-то побывал в столице...

Культурные люди стали на точку зрения следствия: работала шайка гипнотизеров и чревовещателей, великолепно владеющая своим искусством.


Другим вариантом интерпретации на этом уровне (когда «факт остается фактом и отмахнуться от него без объяснений никак нельзя») оказывается отнесение факта к такой смысловой сфере, как «душевная болезнь». Нет необходимости подтверждать это примерами, ибо данное объяснение свойственно почти всем героям событий (Иван Бездомный — самый яркий образец).

И, наконец, третий вариант: объяснение пугающих событий как результата воздействия дьявола, нечистой силы.

Иногда встречаются попытки объяснить непонятное как «сон». Но «сон», «мне снится» — такие приемы применяются обычно на первой ступени интерпретации, когда задача — «нормализовать» факты, отбросив их. Если это не удается, приходится «про­снуться», и интерпретация происходит по одному из названных вариантов.


Следовательно, налицо три возможности: козни нечистой силы, преступная деятельность, душевная болезнь. Таковы три конеч­ные области значений, к которым обращаются люди в обыденной жизни, когда возникает настоятельная потребность понять, объяснить, сделать приемлемым что-то абсолютно непонятное, неприем­лемое с точки зрения повседневности, жизни «как обычно».

Если следовать мысли Шюца, можно сказать, что на второй ступени интерпретации факты, не поддающиеся традиционному «повседневностному» осмыслению, используются как символы, указывающие на трансцендентную по отношению к повседневнос­ти реальность. Шюц полагал, что символы являются средством коммуникации между этой реальностью и реальностью повседнев­ной жизни. Однако происходящие в романе события показывают, что такое понимание не совсем верно.

Чтобы разобраться в этом, попробуем ответить на два вопроса. Первый: используются ли эти события-символы как повод к уста­новлению коммуникации с другой реальностью или, наоборот, их интерпретация в качестве символов есть не что иное, как попытки избежать коммуникации, заделать, так сказать, «дыры» в повсе­дневности, через которые в жизнь вторгается иная реальность?

И второй вопрос: благодаря этим интерпретациям, вводится ли другая реальность в жизнь повседневности или же, наоборот, сим­волическая интерпретация становится основанием для попыток редуцировать новые факты к повседневности?

Обратимся к роману и посмотрим, какие шаги предпринимают повседневные индивиды, проинтерпретировав воландовские дей­ствия как символы трансцендентной реальности. Так, поэт Иван Бездомный, разоблачая дьявольские козни, зажигает свечку, ве­шает на грудь иконку и звонит в милицию, чтобы прислали «три мотоциклета с пулеметами».

Сочетание вовсе не бессмысленное, как это может показаться на первый взгляд. Оба института — милиция и институциональная религия — являются как раз механизмами социальной жизни, за­дача которых — упорядочение либо элиминирование трансцен­дентных воздействий на ход повседневности.


Другие герои: Степа Лиходеев, финансовый директор Римский и прочие — ищут защиты и помощи у милиции. Некоторые из участников событий защищаются от потусторонних реальностей, прибегая к медицинским или религиозным ритуалам.

Цит.

Комната уже колыхалось в багровых столбах, и вместе с дымом выбежали через двери трое, поднялись по каменной лестнице вверх и оказались во дворике. Первое, что они увидели там, это си­дящую на земле кухарку застройщика; возле нее валялся рассы­павшийся картофель и несколько пучков луку... Трое черных коней храпели у сарая, вздрагивали, взрывали фонтанами землю. Марга­рита вскочило первая, а за нею Азазелло, последним мастер. Ку­харка, простонав, хотела поднять руку для крестного знамения, но Азазелло грозно закричал с седла:

— Отрежу руку! — Он свистнул, и кони, ломая ветви лип, взвились и вонзились в низкую черную тучу.


Блестящий пример, и поучительный! Ни один из героев романа не предпринимает преднамеренные, целеустремленные попытки установить коммуникации с другой реальностью, но все, даже Мастер, который уверен в существовании других реальностей, стремятся обеспечить оборону повседневности, защитить ее, отде­лить ее от иных реальностей.

В повседневности имеются, встроены механизмы, предназначен­ные именно для этих целей: милиция, медицина (в частности, пси­хиатрия), религия (понимаемая как совокупность ритуальных действий). Это неотъемлемые части повседневной реальности, функция которых — элиминировать воздействие трансцендентно­го, сведя его к повседневности. Каждый из этих социальных меха­низмов вырабатывает собственные специфические методы для до­стижения своих целей (в этой связи можно говорить о профессио­нальной интерпретации или экспертизе) [39], но все они решают общую задачу: заделывание «дыр» в повседневности и восстанов­ление ее суверенитета. Выработка таких механизмов была, можно сказать, одним из важнейших моментов становления повседнев­ности, ее возникновения из целостной, синкретической совокуп­ности «примитивного» восприятия социального мира (см. 2.16).


Теперь можно ответить на поставленные выше вопросы: интер­претация определенных фактов как символов ведет не к установ­лению коммуникации с другими сферами реальности, но к «пре­вращению» их из символов в знаки, т.е. к редуцированию транс­цендентного к повседневности.

Лишь только факт интерпретируется как подлежащий ведению представителя милиции, или психиатра, или служителя культа («Окропить помещение!» — командовал домоуправ Босой), он пре­вращается в обычный нормальный факт повседневности, поскольку повседневность располагает орудиями для работы с этим фактом.

В таком случае то, что Шюц именует символом, правильнее счи­тать симптомом — симптомом «болезни» повседневности. Когда наблюдаемая реальность интерпретируется как симптом, задача повседневных деятелей состоит в том, чтобы предпринять все воз­можное для его элиминации.

Таков булгаковский (имплицитно содержащийся в романе) ва­риант истолкования повседневности как особого мира опыта. Для этой интерпретации характерны закрытость повседневной жизни, ее отталкивание от трансцендентных сфер.

Эта черта представляется универсальной. Каждое общество, каж­дая культура имеет — в той или иной форме — механизмы, аналогич­ные трем названным. Их функции не всегда четко разделяются, это разделение определяется спецификой применяемых интерпретаци­онных схем. Так, в средневековье душевная болезнь понималась как одержимость дьяволом и поэтому подлежала ведению служителей культа. Экзорцизм — это и ритуальное действие, и акт лечения. Уже в наше время, в последние советские десятилетия, то, что раньше подлежало ведению правоохранительных органов, стало трактовать­ся как душевная болезнь, и ее носители передавались в психиат­рические учреждения. Это явилось следствием изменения интер­претационных схем и соответственно изменения представлений о нормальном характере повседневности. Но всегда существуют ме­ханизмы защиты повседневности и люди, «обслуживающие» эти механизмы,— эксперты в соответствующих областях.


2


следующая страница >>